Тьма прежних времен - Страница 209


К оглавлению

209

Телесные муки сломили его. Сожжение кажется… правильным.

Потоки ветра омывают его, унося прочь из объятий покрытого пеплом и окруженного дымом мира, выдувают его вверх сквозь яркие лоскуты пламени. Он теперь лишь фундамент невидимого столба, бурлящей собственным жаром, колышущейся, раздающейся кверху колонны, что держит на себе покрытое серой пеленой небо. Может ли сокол парить в потоках зноя, возносящихся ввысь от места его огненной казни? Рыба в мешке его тела теперь стала теплой и вялой. Его взгляд лениво скользит по латникам, воздевающим остающиеся в ножнах мечи и бьющим ими как дубинками.

Пожалуйста… папа…

Аишралу!

Подобно поблескивающей серебряной монете, у губ его колышется круглое пятнышко налитой в ведро воды. Самая прекрасная вещь, что ему приходилось когда-либо видеть — трофейный скальп, содранный с черепа солнца. Маленькая человеческая девочка, столкнувшаяся с ним в каком-то, уже забытом им, месте. Девочка, безжалостно избитая собственным отцом за кражу еды. Та, что пела песенки на своем странном человеческом языке, та, что смеялась, когда текущая вода щекотала ее босые пятки, та, чье лицо побагровело от рук, сдавивших ей шею, та, что пиналась и отбивалась, подобно лесному зверю, когда он, рыдая, объяснялся перед ней, исповедуя свою любовь и свое восхищение. Я должен… Я должен вспомнить… Даже до сошествия Ангелов Плоти, инхороев, они жили достаточно долго, чтобы их дети успевали стать им чужими. В адских муках есть какая-то… странность — вместо пламени воздаяния на его чело изливается… обычная влага, а он лишь вяло размышляет над жизненными путями, продлившимися до порога смерти.

Размышлять, пожалуй, правильно.

Откуда взялась эта жажда? Отблески света затухают и распыляются, нахлынувшие тени рассеивают их, превращая в дым и серую мглу. Зачем может понадобиться высекать некий смысл в окаменевшем сердце? Какие-то совершенно особенные, по-лягушачьи противные — нагота, холод и сырость. Неспособность видеть отчетливо — что это? Голоса. Все это как-то слишком абсурдно для смерти. Конечности ощущаются смутно и отдаленно, шевелить он может только глазами. Мутные, темные пузыри сгущаются сверху. Небеса вдруг опрокидываются. Что-то… его тело… дергается и дрожит. Тьма и тени, надвигающиеся с краев поля зрения, окружают его черным тоннелем. Над ним склоняется человек, локти его расставлены, руки лежат на поясе, лицо его столь красиво, что могло бы принадлежать кому-то из кунороев, и столь же прекрасны глаза, что видят в его муках лишь благословенную передышку от скуки. «Ты пахнешь ягнятиной…» — говорит он, заслоняя собой увенчанную шипами корону солнца. Клочья дыма, уносимые прочь потоками ветра, проплывают в небесах за его головой.

«А запекли тебя местные как поросенка…»

Так он не умер…

Он лежит, развязанный и обнаженный, лежит, раскинув руки, под развесистым, шумящим листвой древесным пологом. Все его тело саднит и пылает, и он вдруг понимает, что лишился кожи, во всяком случае, ее значительной части. На него нисходит новое откровение: боль — это основа, первоисточник любого чувства. Травинки и стебли стали ножами, лапки бегущего паука — иглами, порывы ветра жгут негасимым пламенем. Они стоят там, в чернейшем сердце своей мертвой Обители, в темнейших глубинах горы, что воздвиглась и над ними, и вокруг них, стоят и хором из десяти тысяч стенаний оплакивают утраты, что разорвали всем им сердца. «Я, признаться, не поверил этому». Они стоят там — прославленный отец и взлелеянная им дочь, чьи имена давно забыты, их обутые в сандалии ноги касаются края бездны, разверзшейся пустоты, подобной зевающей пасти проснувшегося дракона. Человек присаживается рядом, поблескивая неизвестными знаками власти, и продолжает: «Местные утверждают, что ты убил дочь одного из них». Эти твари столь тошнотворны, что оскорбляют взор, лица его братьев — его расы, натянутые, надетые на морды омерзительно бледных, не считая засохших дерьма и крови, отродий, что скачут по оскверняемым ими равнинам, что вопят, подобно звериным самкам, визжат и несутся куда-то, прижимая к выпирающим животам свои скрюченные конечности. Черные волосы человека трепещут на ветру, как птичье оперение. Извечная печаль посещает его — или память о ней, — его братья, ишрои, врываются в толпу халароев — изморенных голодом матерей, обнимающих своих не менее изможденных детей. «Впрочем, все это неважно, — говорит человек. Нужно быть преступником, чтобы совершить преступление…» Он становится свидетелем разрушительной магии — воплощенного зверства, когда мольбы и крики превращаются в жалкое безмолвие, озаренное алыми колдовскими знаками. «Нужно быть… кем-то ничтожным, — холодный, самодовольный взгляд. — А ты, мой псевдочеловеческий друг, скорее, сама необъятность».

Его родич, Пиль’кмирас, извивается в пыли, корчится, как подыхающий пес, выхаркивая какую-то незримую погибель. Покажи мне! Где?

Человек осматривается, сощурившись от яркого света. «В этом отношении мы с тобой одинаковы. — Подняв палец, он лениво ковыряется в зубах. — Когда я был ребенком, моя бабуля посадила меня на коленки и сообщила мне, что я неподсуден. — Он усмехается. — Боги, — говорила бабуля, а говорила она, частенько растягивая слова, поскольку жила в промежутках между пьянством и забытьем, — Боги говорят нам, что благость наших деяний, мой дорогой, исходит из нашего статуса. Знаешь, что это значит, моя душенька?» Ей нравилось касаться своим лбом моего. «Это значит, что ты не можешь согрешить в отношении меньших с-с-с-себя

209