«Папа не выносит того, что он чересчур похож на меня», — смеется она, щурясь в солнечном свете, как будто бы собираясь чихнуть.
Как он мог… Как мог…
Великий Киогли содрогается и поворачивает голову, будто услышав какой-то неопределенный, пригрезившийся лишь ему звук, и они видят ее: одинокую стрелу, торчащую из прорези его шлема. Мальчика заставляют идти вперед, подталкивая тычками, больше похожими на удары, хватают его за плечо так, что, делая первый же шаг, он оступается, вздрагивая от поцелуя невидимого пламени. «Нет». Суматоха притягивает его взгляд, и, отрешившись от криков и толчеи, он понимает, что проклят… проклят тем, что видит… Те же самые дрожащие губы, выдающие неуверенность, тот же самый взгляд, обращенный вверх (хотя все же ненависти в ней было больше, чем страха). Из хаоса битвы внезапно воздвигается Нин’джанджин, его выпад расчетлив и точен, его копье воздето в идеальном балансе, его щит сияет, как полированная монета. Лицо мальчика искажается, он вскрикивает и плачет, повернувшись к одетой в лохмотья женщине.
Как тебя зовут?
Она морщит носик: «Ты умираешь?»
Можно ли поймать мгновение? Пленить его своим жаждущим сердцем, как ловишь ладошкой муху… память… в каких непостижимых глубинах она запечатлевает ярчайшие озарения жизни! Можно ли мгновением поймать мгновение? Сердце, плененное сердцем, внутри сердца, нечто, заключенное само в себе, бесконечно убывающее… яма, пустота, способная вместить в себя безмерность забвения. Целая жизнь, сведенная к пронзившему тело копью. И он понимает, что не мог постичь людей, даже когда любил их. Куйяра Кинмои сжимается до острия из нимиля, умаляется до ясеневого древка. Согнувшись, дрожа всем телом и заламывая руки, он опускается на колени средь Воинства Девяти Обителей. Его подбородок прижат к груди, мальчик опускает факел, как будто тот своим весом тянет вниз его руку. Медное Древо Сиоля шатается, а затем низвергается в прах. Дитя позволяет факелу слепо ткнуться в груду сухого папоротника. Он мчится прочь, укрываясь щитом от падающих сверху сосудов, полных жидкого огня, в смятении бежит от лающего рева оставшейся за его плечами бойни. Ужас обуревает его. Пламя охватывает скудную основу, и вдруг закручивается, взметается вверх, добравшись до пропитанных маслом участков. Почти бездымные огненные линии порождают пылающие цветы, и наконец, все топливо, сложенное вокруг его связанных ног, окружает неистовствующая оболочка, она сияет оранжевыми и золотыми отблесками, а затем пламя спадает, разбрасывая облака багровеющих искр. Закручиваясь завитками, появляются тонкие ниточки дыма, почти сразу же они становятся струящимися потоками, а те собираются в чадящие облака, что растекаются, как чернила, распространяются, как туман, застилают пеленой пустое небо, превращают солнце в размытое пятно. Наш возлюбленный король пал! Благословенная прохлада нисходит на его темя и плечи. Дымные клубы подобно лиственному пологу заслоняют палящее солнце, даруя тень как раз в тот момент, когда испепеляющий жар охватывает его ноги, раз за разом кусая их, подобно своре зубастых псов. Пламя… самая юная и самая древняя вещь в этом мире. Они выносят его младшенького, милого Энпираласа, на инхоройском щите, его прекрасное лицо сплющено в тех местах, где кости черепа проломлены. Он оглядывает простершийся перед ним мир, пронзая взором дымный туман, всматривается в людей, сбившихся в жалкие кучки, и видит безумные ухмылки смертных, сумевших наконец свалить на кого-то еще свой ужас перед концом существования, видит их руки, кривящиеся в диких жестах, их сжатые кулаки, сотрясающие воздух, а позади — всадников в сияющих панцирях, склонивших свои знамена, как будто они только что осадили коней после яростной скачки. И она вновь возникает в его руках, Аишаринку, однажды воссиявший в его жизни свет… и камень, давящий его тяжкий камень, вечная казнь ее мертвого веса, что он несет сквозь все эпохи этого мира, скорбя и рыдая. Его жизнь, оборвавшаяся с постигшей ее судьбой, с мертвящей недвижимостью ее сердца, с ее обращенными в бездну устами. Диким воплем он пытается прервать эти невыносимые муки, пытается ощутить облегчение в скорбном откровении — что ее страдания давно окончены, что он баюкает в руках лишь восставшее из забвения небытие. Он начинает задыхаться и кашлять, содрогаясь в конвульсиях, сокрушающих и рвущих его увитую веревками плоть, дергаясь, как тряпка на ветру, ибо огонь уже объял его, и он видит белые сполохи, омывающие его ноги, опаленные, покрывшиеся пузырями, обугленные — его ноги, что служили ему с незапамятных времен, теперь по собственной прихоти корчатся и пинают воздух. И, обратив свой взгляд в небеса, он вопит и хохочет, зная, что уж это… это он точно запомнит, что собственное сожжение не сотрется из памяти, не канет во тьму забвения, но будет с ним вечно, как и все те ужасы, что связывают воедино его сущность, делают его тем, кто он есть. Мальчик вскидывает руки, закрывая лицо, но его отец выворачивает их и трясет свое дитя, указывая на место, суть которого лишь вопли, судороги и пламя. И он стоит в черноте, в вечной тьме, что царит в нутряных глубинах, у самых корней Сиоля, стоит, положив руку на шею и плечи своей дочери, Аишралу, которая даже сейчас сжимает, охватывает, мнет свой живот, свою утробу, и стонет, шепчет, отбросив прочь и упрямство и гордость: пожалуйста… папочка… пожалуйста… ты… должен… Шепчет снова и снова, ищет его глаза. Ее совершенное лицо, ее красота, которой он готов поклоняться, ее любимые, родные черты искажаются бесконечной чередой совершенно чуждых ей гримас, выражающих лишь боль и муки. Он вопит и хохочет, но, сквозь дым и колышущийся от жара воздух, замечает беспокойство и тревогу, вдруг охватившие этих скачущих вокруг него животных. Аишаринку кричит и кричит, снова и снова, и нет таких слов, чтобы описать все настигшие их бури, заставить его узреть ее милое лицо, сокрушенное мгновениями и освежеванное веками их несчастливого союза. Кажется, что он лишь кусок воска, который ревущее пламя должно не опалить, но расплавить и пожрать. Единственное проклятие ишроев состоит в том, — шипит она. Он засунут в мешок, он холодная как лед рыба, пойманная в сеть, и каждая его частица яростно бьется, пытаясь спастись. И, завывая, он впервые за десять тысяч лет постигает, что он лишь кусок мяса, лишь частичка самодостаточной плоти, питающей его, заставляющей его визжать, как свинья, дающей ему кровь и саму его жизнь. Что они могут? Лишь надеяться и гадать, приходятся ли они отцами собственным сыновьям! Жар объявшей его преисподней щиплет и колет глаза, но они уже не принадлежат ему более. Тьма забвения вдруг сползает с ее размытого лица, и какое-то мгновение он отчетливо видит ее — свою возлюбленную Аишаринку. Второе откровение, приходящее с воплем. Белая искорка далекого света отражается в ее слезах. Ее раскаяние кажется столь священным, а его ожесточение столь ограниченным. Пламя — вот сущность, что пожирает все. Лишь мгновение длится чудо, а затем возродившийся гнев вновь сжимает его кулаки.